****
- В какой-то миг я даже сочла возможным, что вы - преступник.
- Это тоже возможно. Даже вероятно. Понимаете, преступник - это так
говорится, а имеется в виду, что человек делает что-то такое, что
другие запретили ему делать. Но ведь сам-то он, преступник, делает
только то, что в нем есть... Понимаете, в этом и состоит сходство
между нами: мы оба порой, в редкие мгновенья, делаем то, что в нас
есть. Это величайшая редкость, большинство людей вообще этого не знает.
И я тоже не знал этого, я говорил, думал, делал только чужое, только
заученное, только хорошее и правильное, я жил такой заученной жизнью,
пока в один прекрасный день это не кончилось. Я больше не мог, я должен
был уйти прочь, хорошее перестало быть хорошим, правильное - правильным,
жизнь сделалась нестерпимой. Но я хочу все-таки терпеть ее, я даже
люблю ее, хотя она доставляет столько мук.
- Может быть, вы скажете мне, как вас зовут и кто вы такой?
- Я тот, кого вы видите перед собой, и никто больше. У меня нет имени,
нет звания, нет и занятия. От всего этого мне пришлось отказаться.
Дело со мной обстоит так: после долгих лет добропорядочной и трудовой
жизни я в один прекрасный день упал из гнезда, это случилось не так
давно, и теперь мне придется либо погибнуть, либо научиться летать.
До мира мне больше нет дела, я теперь совершенно один.
****
- Как вы живете, я не знаю. Но вы живете, как жил я, как живут все,
большей частью во мраке и в разладе с собой, ради какой-то цели, какой-то
обязанности, какой-то задачи. Так живут почти все люди, этим болен
весь мир, от этого он и погибнет. Но иногда, например, когда вы танцуете,
задача или обязанность у вас пропадает, и вы живете вдруг совершенно
иначе. У вас появляется вдруг такое чувство, будто вы одна в мире
или можете завтра умереть, и тогда наружу выходит все, что вы действительно
собой представляете. Когда вы танцуете, вы заражаете этим других.
Вот ваша тайна.
****
Он удивлялся каждому слову, которое слышал из собственных уст, но
все сильней и сильней чувствовал, как речь заводит его во что-то такое,
что уже не было простым и правильным, как напрасны его попытки объяснить
непонятное, - и это вдруг стало ему нестерпимо, и он умолк.
****
Это накатило на него волной, как боль и как похоть, он затрепетал,
жизнь взыграла в нем как прибой, все было непонятно. Он вытаращил
глаза и увидел: деревья на улице, серебряные блики на озере, бегущая
собака, велосипедист - и все было странно, сказочно и чуть ли не слишком
красиво, все было как новенькое, только что вынутое из груды игрушек
бога, все было здесь только для него, для Фридриха Клейна, и он был
здесь только для того, чтобы чувствовать, как пронзает его этот ток
чуда, боли и радости. Везде была красота, в любое куче отбросов на
улице, везде было глубокое страдание, везде был бог. Да, это был бог,
и именно таким он когда-то, давным-давно, в детстве, ощущал и искал
его сердцем, когда думал "бог" или "вездесущий".
Переполненное сердце, не разорвись!
****
Напор этот превратился в муку, которую нельзя было отличить от величайшего
сладострастия. Сердце у него колотилось, на глазах были слезы. Он
понимал, что он близок к сумасшествию, но все-таки знал, что не сойдет
с ума, и в то же время глядел на этот новый внутренний мир безумия
с таким же изумлением и восторгом, как на прошлое, как на озеро, как
на небо: здесь тоже все было волшебно, сообразно и полно значения.
Он понимал, почему в верованиях благородных народов безумие считалось
священным состоянием. Он понимал все, все обращалось к нему, все было
ему открыто. Для этого не существовало слов, неверно и безнадежно
было пытаться обдумать и понять что-либо с помощью слов! Нужна была
только твоя открытость, твоя готовность - и тогда любой предмет, тогда
весь мир нескончаемым шествием, как в Ноев ковчег, входил в тебя,
и ты обладал им, понимал его и был с ним един.
Его охватила грусть. О, если бы всем это знать, всем испытать! А
то ведь жили наобум, грешили наобум, слепо и безмерно страдали! Разве
еще вчера он не злился на Терезину? Разве еще вчера не ненавидел жену,
не обвинял ее, не взваливал на нее ответственность за все беды своей
жизни? Как грустно, как глупо, как безнадежно! Ведь все становилось
таким простым, таким добрым, таким осмысленным, стоило лишь увидеть
за каждой мелочью ее сущность, его, бога.
Тут открылся поворот к новым садам озарений и лесам образов. Как
только он обращал свое сегодняшнее чувство к будущему, сотнями вспыхивали
картины счастья - для него и для всех. Не клясть, не обвинять, не
судить надо его прошлую, тупую, испорченную жизнь, а обновить, превратить
в свою противоположность, полную смысла, радости, добра, любви. Милость,
которой он сподобился, должна воссиять и действовать дальше. Ему приходили
на ум слова из Библии и все, что он знал о взысканных милостью праведниках
и святых. Так начиналось всегда, у всех. Им суждено было трусливо
и в страхе идти тем же трудным и темным путем, что и ему, до того,
как наступал час озарения и просветления. "В мире вам страшно",
- сказал Иисус своим ученикам. Но кто преодолел страх, тот жил уже
не в мире, а в боге, в вечности.
Так все учили, все мудрецы мира, Будда и Шопенгауэр, Иисус, греки.
Была только одна мудрость, одна вера, одна мысль: знание о боге в
нас самих. Как извратили это, как неверно учили этому в школах, церквах,
книгах и науках!
****
Он рано поднялся, чтобы пойти спать. Он пожал руки обеим женщинам,
старой и молодой, которая быстро и пристально взглянула на него, в
то время как бабка боролась с зевотой. Затем он вслепую добрался по
темной лестнице с исполинскими, поразительно высокими ступенями в
свою клетушку. Найдя там приготовленную ему в глиняном кувшине воду,
он умыл лицо, мельком отметил отсутствие мыла, домашних туфель, ночной
рубашки, постоял еще четверть часа у окна, навалившись грудью на гранитную
плиту подоконника, затем донага разделся и лег в жесткую постель,
суровое полотно которой восхитило его и вызвало в воображении всякие
прелести сельского быта. Не единственно ли это правильное - всегда
жить так, в четырех каменных стенах, без чепухи обоев, украшений,
меблировки, без всех этих лишних и, по существу, варварских причиндалов?
Крыша над головой от дождя, простое одеяло от холода, немного хлеба
и вина или молока от голода, утром солнце, чтобы будило, вечером сумерки,
чтобы уснуть, - что еще человеку надо?
****
Он уже знал, что удушающее чувство страха проходит только тогда,
когда он не поучает себя и не критикует, не бередит своих ран, старых
ран. Он знал: все больное, все глупое, все злое становится своей противоположностью,
если ты можешь распознать в нем бога, добраться до его глубочайших
корней, которые уходят гораздо дальше, чем горе и благо, чем добро
и зло. Он это знал. Но тут ничего нельзя было поделать, злой дух был
в нем, бог был опять словом, прекрасный и далекий. Он, Клейн, ненавидел
и презирал себя, и ненависть эта, когда приходила ее пора, охватывала
его также непроизвольно и неотвратимо, как в другое время любовь и
доверие. И так будет повторяться снова и снова! Снова и снова будут
выпадать ему на долю милость и блаженство и снова и снова их проклятая
противоположность, и никогда не пойдет его жизнь той дорогой, которую
указывает ему собственная его воля. Как мячик, как плавающую пробку,
будет его вечно заносить то туда, то сюда. Пока не придет конец, пока
не накроет волной и его не приберет смерть или безумие. О, поскорей
бы!
****
Тут в его мраке замаячила искорка, к которой он сразу же устремился
всем пылом своей истерзанной души. Мысль: бесполезно кончать с собой,
кончать с собой сейчас, незачем убивать и уничтожать часть за частью
своего тела, это бесполезно! Хорошо зато и избавительно пострадать,
доспеть в муках и слезах, окончательно выковаться, снося удары и боль.
Тогда можно умереть, и тогда это хорошая смерть, прекрасная и осмысленная,
самое большое на свете блаженство, блаженее всякой ночи любви: догорев
и с полной готовностью упасть назад в лоно, чтобы погаснуть, чтобы
получить избавление, чтобы родиться заново. Только такая смерть, такая
зрелая и хорошая, благородная смерть имеет смысл, только она - возвращение
домой. Тоска зарыдала в его сердце. О, где этот узкий, трудный путь,
где выход к нему? Он, Клейн, был готов, он стремился туда каждой жилкой
своего дрожащего от усталости тела, своей сотрясаемой смертной мукой
души.
****
Он смотрел на этот маленький, несуразный кусок жизни, как глядит
больной на свою отощавшую руку, на сыпь у себя на ноге.
Со спокойной грустью, еще со слезами на глазах, он тихонько сказал:
- Боже, что еще ты задумал сделать со мной?
Из всех мыслей этой ночи в нем продолжал звучать только один голос,
полный тоски: созреть, вернуться домой, получить право умереть. Далека
ли еще его дорога? Далек ли еще дом? Придется ли вытерпеть еще много-много
тяжелого, вытерпеть немыслимое? Он был готов к этому, он себя не жалел,
сердце его было открыто: судьба, вот он я, бей!
****
Ах, как мало, как до отчаяния мало знаешь о людях! Выучишь в школе
сотню-другую дат каких-то дурацких битв, сотню-другую имен каких-то
дурацких старых королей, ежедневно читаешь статьи о налогах или о
Балканах, а о человеке на знаешь ничего! Если не звонит звонок, если
дымит печь, если застопорится какое-нибудь колесо в машине, сразу
знаешь где искать, и вовсю ищешь, и находишь поломку, и знаешь, как
исправить ее. А та штука в нас, та тайная пружинка, которая одна только
и дает смысл жизни, та штука в нас, которая только и живет, одна только
и способна ощущать радость и боль, желать счастья, испытывать счастье,
- она неизвестна, о ней ничего не знаешь, совсем ничего, и если она
занеможет, то уж ее не поправишь. Разве это не дикость?
Пока он пил и смеялся с Терезиной, в других областях его души, то
ближе к сознанию, то дальше от него, копошились такие вопросы. Все
было сомнительно, все расплывалось в неопределенности. Знать бы ему
хотя бы одно: эта неуверенность, эта тоска, это отчаяние среди радости,
эта обреченность думать и спрашивать - сидят ли они в других людях
или только в нем, ни на кого не похожем Клейне?
****
Он со стоном вдавил большой палец в глазницу, где между глазом и
лбом гнездилась эта адская боль. Вагнер тоже, конечно, испытывал эту
боль, учитель Вагнер. Он испытывал ее, эту безумную боль, конечно,
годами, он нес ее и терпел, думая, что в своих муках, в напрасных
своих муках он созревает и приближается к богу. Пока в один прекрасный
день не перестал выносить это - как и он, Клейн, не может выносить
это больше! Боль-то пустяк, а вот мысли, сны, кошмары! И вот однажды
ночью Вагнер встал и увидел, что нет смысла множить и множить такие
ночи, полные мук, что таким способом не придешь к богу, и взялся за
нож. Это было, наверно, бесполезно, это было, наверно, глупо и нелепо
с стороны Вагнера, что он совершил убийство. Кто не знал его мук,
кто не переболел его болью, тот ведь не мог его понять.
Он сам недавно во сне заколол ножом женщину, потому что ему было
нестерпимо видеть ее искаженное лицо. Искаженным, впрочем, бывает
всякое лицо, которое любишь, искаженным и жестоко вызывающим, когда
оно перестает лгать, когда оно молчит, когда оно спит. Тогда ты видишь
его суть и не видишь в нем ни капли любви, как и в собственном сердце
не находишь ни капли любви, увидав его суть. Там только жажда жизни
и страх, и от страха, от детского страха перед холодом, перед одиночеством,
перед смертью люди бегут друг к другу, целуются, обнимаются, трутся
щекой о щеку, прижимаются ногами к ногам, бросают в мир новых людей.
Так оно и ведется. Так пришел он когда-то к своей жене. Так пришла
к нему жена трактирщика в какой-то деревне, когда-то, в начале его
теперешнего пути, в голой каменной клетушке, босиком и молча, гонимая
страхом, жаждой жизни, потребностью в утешении. Так и он пришел к
Терезине, и она к нему. Всегда один и тот же инстинкт, одно и то же
желание, одно и то же недоразумение. И всегда одно и то же разочарование,
одна и та же ужасная боль. Думаешь, что близок к богу, а обнимаешь
женщину. Думаешь, что достиг гармонии, а всего лишь сваливаешь свою
вину и свою беду на далекое будущее существо! Обнимаешь женщину, целуешь
ее в губы, гладишь ее грудь и зачинаешь с ней ребенка, и когда-нибудь
этот ребенок, настигнутый той же судьбой, будет ночью так же лежать
рядом с женщиной, и так же очнется от опьянения, и заглянет в бездну
измученными болью глазами, и все проклянет. Невыносимо додумывать
это до конца!